Шагреневая кожа - Страница 47


К оглавлению

47

— Выслушайте меня, — сказал я, наконец, чувствуя, что настал последний час моего упоения. — Я люблю вас, вы это знаете, я говорил вам об этом тысячу раз, да вы и сами должны были об этом догадаться. Я не желал быть обязанным вашей любовью ни фатовству, ни лести или же назойливости глупца — и не был понят. Каких только бедствий не терпел я ради вас! Однако вы в них неповинны! Но несколько мгновений спустя вы вынесете мне приговор.

Знаете, есть две бедности Одна бесстрашно ходит по улицам в лохмотьях и повторяет, сама того не зная, историю Диогена, скудно питаясь и ограничиваясь в жизни лишь самым необходимым; быть может, она счастливее, чем богатство, или по крайней мере хоть не знает забот и обретает целый мир там, где люди могущественные не в силах обрести ничего. И есть бедность, прикрытая роскошью, бедность испанская, которая таит нищету под титулом; гордая, в перьях, в белом жилете, в желтых перчатках, эта бедность разъезжает в карете и теряет целое состояние за неимением одного сантима.

Первая — это бедность простого народа, вторая — бедность мошенников, королей и людей даровитых. Я не простолюдин, не король, не мошенник; может быть, и не даровит; я исключение. Мое имя велит мне лучше умереть, нежели нищенствовать… Не беспокойтесь, теперь я богат, у меня есть все, что мне только нужно, — сказал я, заметив на ее лице то холодное выражение, какое принимают наши черты, когда нас застанет врасплох просительница из порядочного общества. — Помните тот день, когда вы решили пойти в Жимназ без меня, думая, что не встретитесь там со мною?

Она утвердительно кивнула головой.

— Я отдал последнее экю, чтобы увидеться с вами… Вам памятна наша прогулка в Зоологический сад? Все свои деньги я истратил на карету для вас.

Я рассказал ей о своих жертвах, описал ей свою жизнь — не так, как описываю ее сегодня тебе, не в пьяном виде, а в благородном опьянении сердца. Моя страсть изливалась в пламенных словах, в сердечных движениях, с тех пор позабытых мною, которых не могли бы воспроизвести ни искусство, ни память. То не было лишенное жара повествование об отвергнутой любви: моя любовь во всей своей силе и во всей красоте своего упования подсказала мне слова, которые отражают целую жизнь, повторяя вопли истерзанной души.

Умирающий на поле сражения произносит так последние свои молитвы. Она заплакала. Я умолк. Боже правый! Ее слезы были плодом искусственного волнения, которое можно пережить в театре, заплатив за билет пять франков; я имел успех хорошего актера.

— Если бы я знала… — сказала она.

— Не договаривайте! — воскликнул я. — Пока я еще люблю достаточно сильно, чтобы убить вас…

Она схватилась было за шнур сонетки. Я рассмеялся.

— Звать не к чему, — продолжал я. — Я не помешаю вам мирно кончить дни свои. Убивать вас — значило бы плохо понимать голос ненависти! Не бойтесь насилия: я провел у вашей постели всю ночь и не…

— Как!.. — воскликнула она, покраснев. Но после первого движения, которым она была обязана стыдливости, свойственной каждой женщине, даже самой бесчувственной, она смерила меня презрительным взглядом и сказала:

— Вам, вероятно, было очень холодно!

— Вы думаете, для меня так драгоценна ваша красота? — сказал я, угадывая волновавшие ее мысли. — Ваше лицо для меня — обетование души, еще более прекрасной, чем ваше тело. Ведь мужчины, которые видят в женщине только женщину, каждый вечер могут покупать одалисок, достойных сераля, и за недорогую цену наслаждаться их ласками… Но я был честолюбив, сердце к сердцу хотел я жить с вами, а сердца-то у вас и нет! Теперь я это знаю. Я убил бы мужчину, которому вы отдались бы. Но нет, ведь его вы любили бы, смерть его, может быть, причинила бы вам горе… Как я страдаю! — вскричал я.

— Если подобное обещание способно вас утешить, — сказала она весело, — могу вас уверить, что я не буду принадлежать никому…

— Вы оскорбляете самого бога и будете за это наказаны! — прервал я.

— Придет день, когда вам станут невыносимы и шум и луч света; лежа на диване, осужденная жить как бы в могиле, вы почувствуете неслыханную боль.

Будете искать причину этой медленной беспощадной пытки, — вспомните тогда о горестях, которые вы столь щедро разбрасывали на своем пути! Посеяв всюду проклятия, взамен вы обретете ненависть. Мы собственные свои судьи, палачи на службе у справедливости, которая царит на земле и которая выше суда людского и ниже суда божьего.

— Ах, какая же я, наверно, злодейка, — со смехом сказала она, — что не полюбила вас! Но моя ли то вина? Да, я не люблю вас. Вы мужчина, этим все сказано. Я нахожу счастье в своем одиночестве, — к чему же менять свою свободу, если хотите, эгоистическую, на жизнь рабыни? Брак — таинство, в котором мы приобщаемся только к огорчениям. Да и дети — это скука. Разве я честно не предупреждала вас, каков мой характер? Зачем вы не удовольствовались моей дружбой? Я бы хотела иметь возможность исцелить те раны, которые я нанесла вам, не догадавшись подсчитать ваши экю. Я ценю величие ваших жертв, но ведь не чем иным, кроме любви, нельзя отплатить за ваше самопожертвование, за вашу деликатность, а я люблю вас так мало, что вся эта сцена мне неприятна — и только.

— Простите, я чувствую, как я смешон, — мягко сказал я, не в силах удержать слезы. — Я так люблю вас, — продолжал я, — что с наслаждением слушаю жестокие ваши слова. О, всей кровью своей готов я засвидетельствовать свою любовь!

— Все мужчины более или менее искусно произносят эти классические фразы, — возразила она, по-прежнему со смехом. — Но, по-видимому, очень трудно умереть у наших ног, ибо я всюду встречаю этих здравствующих покойников… Уже полночь, позвольте мне лечь спать.

47