«Рафаэль… сидела у твоей двери… ждала… Каприз… подчиняюсь…
Соперницы… я — нет!.. твоя Полина любит… Полины, значит, больше нет?..
Если бы ты хотел меня бросить, ты бы не исчез так… Вечная любовь…
Умереть… «
От этих слов в нем заговорила совесть — он схватил щипцы и спас от огня последний обрывок письма.
«… Я роптала, — писала Полина, — но я не жаловалась, Рафаэль!
Разлучаясь со мной, ты, без сомнения, хотел уберечь меня от какого-то горя.
Когда-нибудь ты, может быть, убьешь меня, но ты слишком добр, чтобы меня мучить. Больше никогда так не уезжай. Помни: я не боюсь никаких мучений, но только возле тебя. Горе, которое я терпела бы из-за тебя, уже не было бы горем, — в сердце у меня гораздо больше любви, чем это я тебе показывала. Я могу все вынести, только бы не плакать вдали от тебя, только бы знать, что ты… «
Рафаэль положил на камин полуобгоревшие обрывки письма, но затем снова кинул их в огонь. Этот листок был слишком живым образом его любви и роковой его участи.
— Сходи за господином Бьяншоном, — сказал он Ионафану.
Орас застал Рафаэля в постели.
— Друг мой, можешь ли ты составить для меня питье с небольшой дозой опия, чтобы я все время находился в сонном состоянии и чтобы можно было постоянно употреблять это снадобье, не причиняя себе вреда?
— Ничего не может быть легче, — отвечал молодой доктор, — но только все-таки придется вставать на несколько часов в день, чтобы есть.
— На несколько часов? — прервал его Рафаэль. — Нет, нет! Я не хочу вставать больше, чем на час.
— Какая же у тебя цель? — спросил Бьяншон.
— Спать — это все-таки жить! — отвечал больной. — Вели никого не принимать, даже госпожу Полину де Вичнау, — сказал он Ионафану, пока врач писал рецепт.
— Что же, господин Орас, есть какая-нибудь надежда? — спросил старик слуга у молодого доктора, провожая его до подъезда.
— Может протянуть еще долго, а может умереть и нынче вечером. Шансы жизни и смерти у него равны. Ничего не могу понять, — отвечал врач и с сомнением покачал головой. — Нужно бы ему развлечься.
— Развлечься! Вы его не знаете, сударь. Он как-то убил человека — и даже не охнул!.. Ничто его не развлечет.
В течение нескольких дней Рафаэль погружен был в искусственный сон.
Благодаря материальной силе опия, воздействующей на нашу нематериальную душу, человек с таким сильным и живым воображением опустился до уровня иных ленивых животных, которые напоминают своею неподвижностью увядшие растения и не сдвинутся с места ради какой-нибудь легкой добычи. Он не впускал к себе даже дневной свет, солнечные лучи больше не проникали к нему. Он вставал около восьми вечера, в полусознательном состоянии утолял свой голод и снова ложился. Холодные, хмурые часы жизни приносили с собой лишь беспорядочные образы, лишь видимости, светотень на черном фоне. Он погрузился в глубокое молчание, жизнь его представляла собою полное отрицание движения и мысли.
Однажды вечером он проснулся гораздо позже обыкновенного, и обед не был подан. Он позвонил Ионафану.
— Можешь убираться из моего дома, — сказал он. — Я тебя обогатил, тебе обеспечена счастливая старость, но я не могу позволить тебе играть моей жизнью… Я же голоден, негодяй! Где обед? Говори!
По лицу Ионафана пробежала довольная улыбка; он взял свечу, которая мерцала в глубоком мраке огромных покоев, повел своего господина, опять ставшего ко всему безучастным, по широкой галерее и внезапно отворил дверь.
В глаза больному ударил свет; Рафаэль был поражен, ослеплен неслыханным зрелищем. Перед ним были люстры, полные свечей; красиво расставленные редчайшие цветы его теплицы; стол, сверкавший серебром, золотом, перламутром, фарфором; царский обед, от которого, возбуждая аппетит, шел ароматный пар. За столом сидели его друзья и вместе с ними женщины, разодетые, обворожительные, с обнаженной грудью, с открытыми плечами, с цветами в волосах, с блестящими глазами, все по-разному красивые, все соблазнительные в своих роскошных маскарадных нарядах; одна обрисовала свои формы ирландской жакеткой, другая надела дразнящую андалузскую юбку; эта, полунагая, была в костюме Дианы-Охотницы, а та, скромная, дышащая любовью, — в костюме де Лавальер, и все были одинаково пьяны. В каждом взгляде сверкали радость, любовь, наслаждение. Лишь только мертвенно бледное лицо Рафаэля появилось в дверях, раздался дружный хор приветствий, торжествующих, как огни этого импровизированного празднества. Эти голоса, благоухания, свет, женщины волнующей красоты возбудили его, воскресили в нем чувство жизни. В довершение странной грезы звуки чудной музыки гармоническим потоком хлынули из соседней гостиной, приглушая это упоительное бесчинство. Рафаэль почувствовал, что его руку нежно пожимает женщина, готовая обвить его своими белыми, свежими руками, — то была Акилина. И, внезапно осознав, что все это уже не смутные и фантастические образы его мимолетных туманных снов, он дико вскрикнул, захлопнул дверь и ударил своего старого почтенного слугу по лицу.
— Чудовище! Ты поклялся убить меня! — воскликнул он.
Затем, весь дрожа при мысли об опасности, которой только что подвергся, он нашел в себе силы дойти до спальни, принял сильную дозу снотворного и лег.
«Что за чертовщина! — придя в себя, подумал Ионафан. — Ведь господин Бьяншон непременно велел мне развлечь его».
Было около полуночи. В этот час лицо спящего Рафаэля сияло красотой — один из капризов физиологии; белизну кожи оттенял яркий румянец, приводящий в недоумение и отчаяние медицинскую мысль. От девически нежного лба веяло гениальностью. Жизнь цвела на его лице, спокойном, безмятежном, как у ребенка, уснувшего под крылышком матери. Он спал здоровым, крепким сном, из алых губ вылетало ровное, чистое дыхание, он улыбался, — верно, ему грезилась какая-то прекрасная жизнь. Быть может, он видел себя столетним старцем, видел своих внуков, желавших ему долгих лет жизни; быть может, снилось ему, что, сидя на простой скамье, под сенью ветвей, освещенный солнцем, он, как пророк с высоты гор, различал в блаженной дали обетованную землю!..